Расцвет и кризис модернити

Между 1880 и 1914 гг. существовали реальные причины для оптимизма в Европе. В течение тридцати лет, предшествующих первой мировой войне, Европа переживала свой золотой век, и она доминировала над всем остальным миром в военном и экономическом плане. Достижения в медици­не и образовании, развитие технологий подтверждали веру в триумф Просвещения. Многие мыслите­ли, ученые и деятели искусства провозгласили, что Европа входит в новую эру — эру модернизма, что, по их мнению, означало прежде всего кардинальное изменение самой сущности культуры.

В европейской культуре, начиная с Ренессанса вплоть до конца XIX в., произведения искусства и науки понимались не как мыслительные конструкции, а как репрезентации некой реальности. Ме­ханизм, благодаря которому эти картины реальности производились, стал объектом совершенно раз­личного рода анализа, предполагавшего иногда естественный характер репрезентации в искусстве и науке. Но для большинства исследователей, за редким случаем проявлений скептицизма, все эти ре­зультаты деятельности человеческого духа не поддавались сомнению. Все было истинным: и знаки, и язык, и мышление, и продукты этого мышления.

Постепенно эта доминирующая долгое время установка начала утрачивать свое значение. Со­гласно Хайдеггеру, человек в Новое время начинает рисовать картину мира, совершенно отличную от иерархичной средневековой связанности1. Однако к концу XIX в. эта возникшая три века назад кар­тина мира начинает ставиться под сомнение. На передний план выдвигается вопрос: «Может ли вооб­ще она быть подвергнута сомнению?» Действительно ли наши знаки имеют основания вне нашего мышления? Являются ли законы, собирающие их в стройный ряд, единственно возможными? Отра­жают ли они что-то большее, чем субъективный выбор или культурные нормы? Ученые, художники, философы стали сомневаться. Но даже если многие из них объявили иллюзией утверждение, что наш язык сообщает нам истину, они в то же время увлеклись знаками самими по себе, которые, утрачивая свою прозрачность, приобретали как бы некую мистичность и таинственность. То же самое относи­лось и к механизму репрезентации, который вскоре также подвергся критике.

Это был момент кризиса, но кризиса, предвещавшего не упадок духа, а, скорее, его освобожде­ние. Если логика репрезентации, в ее классическом смысле слова, является лишь конструкцией мыш­ления и не более чем выражением естественной структуры, то, значит, другие типы конструкции дол­жны быть возможными. Другое использование знаков может быть вообразимо, так же как могут быть избранными другие правила игры, что, в свою очередь, позволит исследование новых территорий, означающих для Европы не только территории мышления, но и географически, экономически и поли­тически обозримые пространства.

Вхождение Европы в эпоху расцвета модернизма, приходившееся на отрезок времени между 1880 и 1914 гг., нашло свое отражение в поэзии. Рильке, Аплинэйр, Саба, Тракль, Писсоа, Ангаретти и Маяковский были близки не только по возрасту, их также связывала определенного рода свобода в обращении с языком, что раньше было просто немыслимо. Некоторые русские футуристы под лидер­ством Хлебникова решились на своего рода риск: играть со словами без их значения, создав так назы­ваемый «транс-ментальный» язык (заум).

В мире звуков, где субъект конструирует скорее коды, чем слова, также произошли значитель­ные изменения. Вагнер, Мусоргский и Дебюсси отказались от диктата гармонии, которая со времен Баха определяла западную музыку.

Изобразительный язык более всех претерпел грандиозные изменения. Одной из главных причин этого было развитие фотографии. Внешние проявления мира теперь можно было воспроизводить чисто механическим путем. Художники стали всматриваться в самих себя, пытаясь отыскать там за­коны, которые бы определяли их работу. Внутренние законы, а не законы, продиктованные глазом, должны были диктовать их творчество.

История искусства модерна конца XIX-начала XX вв. началась, с одной стороны, с течения сим­волизма и с деятельности трех художников, с другой — Сезанн, Ван Гог и Гоген выступали против оптического реализма, сторонниками которого были импрессионисты. Это трио заложило основы мыслительной конструкции реальности, что было позже систематизировано в 1905 г., а три года спустя — кубистами. Символисты, в свою очередь, вдохновленные либо Муро, Редоном, либо Клим­том, повернулись спиной к чувственному миру для того, чтобы сконцентрироваться на частном мен­тальном мире, проникнутые религиозной озабоченностью. Из этого духовного разрыва в 1910 г. под влиянием Кандинского и Купки возникла абстрактная или бесфигурная живопись, приверженцами которой недолго были Малевич и Мондриан.

По словам Малевича, его картина «Черное на белом» (1915 г.) (черный квадрат на белом фоне) была своего рода «безобъектной» картиной. Вместо того чтобы «высвечивать» визуальный объект, она выражает духовный абсолют. Три года спустя его картина «Белое на белом» ознаменовала собой кульминацию нерепрезентативной программы. Малевич пытался продемонстрировать тем самым, что живопись достигла своей наивысшей точки, т.е. пришла к своему завершению. Он выбросил свою кисть.

Однако несколько лет спустя он вновь берется за живопись, рисуя странные, образные картины в так называемом «примитивном» стиле. Это было стремлением доказать, что смерть искусства не мо­жет быть просто так провозглашена, как это постоянно делает с собой философия.

Для ученых вхождение в новую эпоху означало не только радикальное преобразование картины мира, но и преобразование основ науки, а также утверждение новых дисциплин, связанных с анали­зом репрезентации. Математика стала первой областью переосмысления подобного рода. Дедикайнд и Кантор, среди прочих, пришли к выводу, что используемые основные понятия (такое, например, как понятие арифметики) утратили свою строгость и ясность. В 1870-х годах они выступили с требо­ванием приступить к переоценке языка математики. Данная необходимость возникла и в связи с но­выми достижениями в логике, которая вскоре стала рассматриваться как основа всех наук.

В физико-химических науках также был сделан ряд важнейших открытий. Античная гипотеза атомного строения материи была полностью подтверждена. В 1905 г. Эйнштейн сформулировал тео­рию относительности, которая опровергла теорию абсолютности пространства и времени, предло­женную Ньютоном. Теория Эйнштейна была не менее революционна для научного представления о мире, чем абстракционизм для образного представления мира. Новым достижением стало исследова­ние структуры атома и квантовая механика.

Новые открытия были сделаны и в биологии. С одной стороны, теория Дарвина дала природе ис­торию, а, с другой — старый спор между механицизмом и витализмом наконец-то умер. Физиология и неврология претерпевали важные изменения. Труды Менделя легли в основу учений о генетике и наследственности.

И, в конечном счете, мы не должны забывать о социальных науках. Традиционные области ис­следования истории, географии, экономики и социологии, посвященные изучению человеческих от­ношений в пространстве и времени, обогатились после 1880 г. в связи с возникновением трех новых дисциплин, подошедших к феномену репрезентации с различных сторон.

-   Принципы языка науки, отличные от принципов классической филологии, которые в основном концентрировались на исторической эволюции языка, а не на его внутренней структуре, были заложены шведским лингвистом Фердинандом де Соссюром (1857-1913). Хотя признание его идеи получили только полвека спустя.

-   Этнология, развивающаяся в XIX в. лишь в рамках колониального контекста, в то же время по­могла подорвать этноцентричную идеологию. Открытие культурного богатейшего наследия «примитивных» народов заставило этнологов усомниться в распространенном тогда мнении о превосходстве европейской цивилизации, а также подчеркнуть, несмотря на отсутствие в неко- торых обществах письменности, глубокую связь символических событий и единство всех ви­дов человеческого рода.

-   Психоанализ, основанный в 1896 г. венским врачом З.Фрейдом (1856-1939), не являлся наукой в обычном смысле слова, как подчеркивал позже К. Поппер, не относился также ни к новой ме­тафизике, ни к разделу психологии или психиатрии. Фрейдовская категория «бессознательное» стала обозначать универсальную структуру ментальности, которая сопровождает возникнове­ние языка и символическое выражение вообще. Как показал Фрейд в «Исследованиях истерии» (1895), исследование бессознательного требует своего рода расшифровки невротических сим­птомов. У нормального субъекта оно требует анализа мечтаний, оговорок и шуток, что было проанализировано Фрейдом в его трилогии «Интерпретация мечтаний» (1900), «Психопатоло­гия повседневной жизни» (1901) и «Шутки и их связь с бессознательным» (1905). Эти три ра­боты связываются одной общей идеей физического состояния, которое служит в качестве мес­та репрезентации, скрытый автор которой — бессознательное.

В отличие от революций, прогремевших в искусстве и науке, ритмы развития философских идей могут показаться более мирными, однако от этого они не являются менее глубокими. Многие из из­менений родились из идей, касающихся основ математики, которые, впрочем, повлияли на все облас­ти человеческого знания. Как мы помним, главным стало выдвигаться требование, что основы мате­матических принципов должны быть сформулированы четким и ясным языком, свободным от всяче­ских интуитивных утверждений — как эмпирических, так и метафизических. В то время математиче­ский символизм все еще оставался связанным с доктриной, которая больше не могла удовлетворять большинство математиков. Неокантианец Герман Кохен (1842-1918), лидер Марбургской школы, ре­шил вернуться к системе критической философии, предложенной практически сто лет назад И.Кан- том в «Критике чистого разума» (1781)2.

Под критицизмом Кант понимал теорию, рассматривающую основы и границы нашего знания. Прежде всего это касалось описания и классификации суждений. Каждое суждение, по Канту, являет­ся актом мышления, которое ставит предикат по отношению к субъекту. Это можно выразить предло­жением в форме «S есть P». Оно может быть либо аналитическим, либо синтетическим. В аналити­ческом суждении содержание предиката вытекает из содержания субъекта. Примером такого сужде­ния может служить высказывание «Все тела протяженны». Поскольку протяженность составляет сущность тел, подобное суждение позволяет знанию быть лишь разъясненным, но не расширяет его. Прогресс знания может быть достигнут лишь при помощи синтетических суждений.

Синтетические суждения, в свою очередь, делятся на априорные и апостериорные. В синтетичес­ких апостериорных суждениях содержание предиката не вытекает из содержания субъекта, а наобо­рот, добавляется к нему извне и может быть постигнуто только эмпирической интуицией. Примером может служить высказывание «Все тела имеют вес», так как вес, в отличие от протяженности, не при­надлежит к сущности тел. В синтетических априорных суждениях, напротив, отношение между субъ­ектом и предикатом показывает необходимый и внутренний характер. Подобные суждения зависят от мыслительного эксперимента, не зависящего от реальности, т.е. от чистой, неэмпирической инту­иции. Согласно Канту, «7+5=12» или «Прямая линия есть кратчайший путь между двумя точками» являются примерами синтетического априорного суждения.

В первой части «Критики» — «Трансцендентальная эстетика» — Кант утверждает, что все мате­матические утверждения являются синтетическими априорными суждениями. Все утверждения фи­зики, как и во всех науках о природе, напротив, являются синтетическими апостериорными сужде­ниями. Однако математические и физические суждения имеют нечто общее. Они утверждают, что опыт может быть дан в интуиции, чистой или эмпирической.

Но может ли разум выйти за пределы опыта? Возможно, только знание того, что представимо са­мо по себе внутри этих границ, т.е. знание феномена. Вещь-в-себе не может быть познана. Это пер­вый тезис Канта.

Опыт, однако, не имеет решающего значения для условий его возможности. Наша интуиция внутри априорных форм пространства и времени, которые принадлежат структуре нашей чувствен­ности. Таким же образом наши понятия, объединяющие синтезы наглядного созерцания и воображе­ния, образуют категории, которые принадлежат структуре мыслящего сознания. Познающий субъект, следовательно, трансцендентальный субъект, предшествующий возможному опыту, благодаря чему объективность науки остается независимой от условий, в которых она производится. Это второй те­зис Канта.

Эти два тезиса взаимодополняемы. Первый предохраняет нас от догматизма, который может сковать разум (Лейбниц), а второй — от скептицизма, к которому привязывает нас эмпиризм (Юм). Предохранив познание от этих двух опасностей, Кант переходит к философии. Ее миссию он видел не в создании спекулятивных теорий, а в оказании помощи науке прояснять ее концепции.

Несомненно, что система Канта представляет собой одно из высших достижений Просвещения. Рационализм Канта построил модель, которой следовали все те, кто считал, что задача философии заключается в обеспечении фундаментальных основ науки. Сегодня мы понимаем, что данная задача частично иллюзорна. Но ни один философ не осознал этого, вплоть до Витгенштейна и Хайдеггера. Антикантовское движение, возникшее приблизительно в 1880 г., было направлено, скорее, не против основных идей Канта, а против той роли интуиции, которую отводил ей Кант в своей теории.

Между 1880 и 1914 гг. две наиболее важные нападки были предприняты Фреге и Гуссерлем. Фреге вообще отверг интуицию, в отличие от Гуссерля, который сохранил ее, но придал иной смысл и значение. Оба философа имели общего предшественника — Бернардо Бользано (1781-1848), като­лического священника, преподававшего «Науку религии» в Праге, одной из столиц провинций Авст­ро-Венгерской империи, т.е. в той культурной среде, где идеи Канта понимались прежде всего как прусские. Главным аргументом Бользано было утверждение, что логические законы, будучи истин­ными сами по себе, независимы от нашей субъективности и потому не могут быть сведены к процес­су их формулирования в нашем мышлении. Хотя Бользано считал себя первым критиком Канта, он в то же время следовал его идее поставить философию на верный путь науки.

Логика, которая не имела особенных продвижений со времен Лейбница, сделала значительный прогресс благодаря трем философам: ирландцу Георгу Булу, американцу Пирсу и немцу Фреге. Рабо­ты последнего доказали, что они действительно являются отправной точкой философии двадцатого века. Эти трое мыслителей предложили свое решение проблемы основ математики и вместе с Ницше возродили интерес к философии языка.

Критикуя кантовские идеи и в то же время апеллируя к ним, философы ХХ в. пришли к необхо­димости поставить под сомнение классическую концепцию разума, унаследованную от Декарта и развитую в эпоху Просвещения.

Итак, мы увидели, что с 1880 по 1914 гг. европейская цивилизация действительно достигла вер­шины своего развития, что совершенно справедливо получило название «золотого века» культуры.

В течение этих лет ученые изменили ставшую уже привычной картину мира Нового времени. Художники и писатели изобрели новый язык. Философы, убежденные в достижении неопровержи­мой истины, поверили, что кантовская мечта наконец-то реализовалась. Но 1914 г. принес крах всем иллюзиям и надеждам.

Первая мировая война унесла миллионы жертв, целые деревни исчезли с карт, десятки милли­онов людей остались покалеченными, впервые были применены воздушные бомбардировки и хими­ческое оружие. Все это оставило неизгладимый след в умах и душах людей. Война 1914 г. не только унесла жизни солдат. Последствия первой мировой войны стали длительным и болезненным процес­сом как для победивших, так и для побежденных стран. Война разорила многие страны и обострила социальные проблемы, разрушила хозяйственные, политические системы, существовавшие в Европе до войны.

Лишения периода войны выбили из привычной жизни десятки миллионов людей, разорили и до­вели до нищеты практически все сословия городского населения. В странах Европы образовались деклассированные и люмпенизированные слои населения.

Другим следствием войны явился распад империй. Война разрушила сразу несколько великих империй: Прусскую, Австро-Венгерскую и Оттоманскую, включая также падение царского режима в России. Этот процесс сопровождался революциями, в результате которых возникла система новых государств в Европе и на Ближнем Востоке.

Первая мировая война была совершенно отличным от всех других проявлений насилия в исто­рии цивилизованного мира. Это был первый симптом суицидального импульса, поглотившего затем всю Европу. Завершалось время расцвета эпохи модернизма, подлинным драматическим символом чего явилось крушение «Титаника», олицетворявшего собой все амбиции проекта модернизма.

В интеллектуальном мире того времени все чаще стали проявляться пессимистические прогнозы относительно упадка и бесславного конца западноевропейской культуры. В «Закате Европы» (1918) немецкий эссеист Освальд Шпенглер одним из первых выразил чувство обреченности западной циви-

*Основные труды: «Теория науки» (1837) и «Парадокс бесконечности» (1851).

лизации. Он предложил свою интерпретацию европейского декаданса, основанную на «жизненной» философии и предназначенную для самого сомневающегося поколения. Окрашенная ницшеанским типом сумеречного романтизма работа Шпенглера, несмотря на все свои недостатки, имела большой и длительный успех. Главная тема Шпенглера — это общий кризис и упадок тысячелетней «фаустов­ской» культуры.

Неудивительно, что проблеме кризиса стало отводиться главенствующее место среди страстных раздумий и мучительных тревог в эпоху, ознаменовавшуюся великими социальными переворотами, отмеченную в мире не только социально-экономическими катаклизмами, но и истощением культур­ных, смысловых ресурсов, отживших социальных систем и институтов, и одновременно — нагнета­нием опасностей для цивилизации в целом. Человеческой мысли всегда было свойственно стремле­ние осознать свое время в наиболее универсальном ключе; особенно это касается драматических эта­пов истории3.

Шпенглер подчеркивал роковую связь сегодняшней ситуации с исторически сложившейся спе­цификой культуры Запада: ее рационалистическим характером, активно воздействующей на мир практически преобразующей направленностью, деятельным характером отношения к миру, нередко не останавливающимся ни перед чем; отношением, далеким от созерцательности, эмоциональности, подчас — пиетета, свойственных отношению к природе культур, отличных от западной, исторически заявивших о себе через иные формы взаимодействия с природой и миром. Вывод таков: «единая» тенденция развития оказалась самоубийственной.

В середине 30-х годов, также в атмосфере острейшего кризиса, Хейзинга написал: «Работа Шпенглера «Закат Европы» стала сигналом тревоги для бесчисленного множества людей. Это не означает, что все читатели прославленной книги разделили мнение и взгляды автора. Но благодаря ей читатели, некогда еще полностью находившиеся во власти безрассудной веры в прогресс, прониклись мыслью, что гибель современной цивилизации — это уже не просто страшный призрак»4.

Следует также отметить, что доктрина Прусского социализма, сторонником которой был Шпен­глер, способствовала приостановлению возрастающего в то время потока учений различного рода те­оретиков «консервативной революции», которые всячески помогали подготовить в 20-х годах приход гитлеровской власти.

Подобные пессимистические умонастроения о будущем Европы распространились также и в среде французских интеллектуалов. Поль Валери в своих письмах «Интеллектуальный кризис» пи­сал: «Факты ясны и беспощадны: тысячи молодых писателей и художников убиты; утраченные иллю­зии европейской культуры и продемонстрированная неспособность знания сохранить хоть что-ни­будь; наука, смертельно затронутая в своих этических амбициях и как будто бы обесчещенная жесто­костью своего применения»5. Парадоксы принципиально безличной «этики интеллекта» рано или поздно должны были сказаться прежде всего на бытии самого человека. «Человек разума», в конеч­ном счете, вынужден был последовательно сводить себя к бесконечному отказу быть чем бы то ни было, посвящая всю полноту мысли «наиболее всеобщему и отвлеченному», ведь анонимная универ­сальность мысли в пределе знает и может все, ибо не знает и не может ничего конкретного: все ею постигнуто, всему подведен итог. И тогда остается лишь признание: «Я вычеркиваю живое. Я со­храняю лишь то, что хочу. Но трудность не в этом. Трудность в сохранении того, что мне захочется завтра»6. И тогда «сущий и видящий себя: видящий себя видящим и так дальше, вплотную подумав об этом, вдруг открывает, что можно заснуть на любой мысли, сон продолжает любую идею.»6. Ва­лери оставляет своего героя не только в тиши сна, но и в уверенности, что жизнь предельно проста, ибо остается лишь со всей точностью размышлять о том, в чем уверен каждый человек.

Мировая война и ее последствия, революции, социальные конфликты, подъем национализма и экстремизма, а также кризис культуры в целом ряде стран оказали огромное влияние на особеннос­ти художественной культуры этого периода. Не только моральный, но и материальный ущерб вой­ны, а также установление тоталитарных режимов, гонения на творческую мысль отразились на сос­тоянии мировой культуры. Фашизм и нависающая угроза второй мировой войны привели к оттоку из Европы творческой интеллигенции и деятелей науки. Художественный центр мира переместился в Нью-Йорк.

Среди художников сопротивление злу эпохи было не менее сильным. Впервые оно проявилось в Цюрихе в 1916 г., с появлением дадаизма. Являясь неформальным движением без национальных гра­ниц, дадаизм выступил не сколько против канонов академического искусства, сколько в основном против ценностей, претендующих быть цивилизованными, и которые, несмотря на успехи Просвеще­ния, отправили человечество на бойню. Подрывной дух дадаизма в свою очередь как бы подлил мас- ло в огонь сюрреалистической живописи и литературы, а также экспрессионистского кино, мода на которые прочно обосновалась в образованных кругах Европы между двумя мировыми войнами. Счи­талось, что они способствуют пробуждению темных сил человеческого бессознательного и тем са­мым их высвобождения.

Волна травматических неврозов, вызванная войной, усугубила пессимистические настроения ев­ропейцев. Фрейд в работе «За принципом удовольствия» (1920) ввел новое понятие «желание к смер­ти», утвердив вторую «топографию» психоанализа, основанную на патогенном конфликте между тре­мя психическими инстанциями «Оно», «Я» и «Сверх-Я». В последующие годы Фрейд стал все боль­ше внимания уделять роли бессознательных механизмов в социальном процессе. В работе «Группо­вая психология и анализ Эго» (1921) он попытался объяснить такой социальный феномен, как «жела­ние к подчинению», который проявляется в стремлении масс вверить свою судьбу в руки предусмот­рительного «руководства». В данном случае Фрейд имел в виду как ленинизм в России, так и расцве­тающий фашизм в Европе. Его последние работы «Будущее одной иллюзии» (1927), «Цивилизация и недовольство ею» (1930) пропитаны духом безысходности и скептицизма по отношению к будущим возможностям истории человечества.

Подобные переживания коснулись и философского мира. Стало совершенно очевидно, что фи­лософия оказалась не способной ни предвидеть, ни предотвратить катастрофу. Умер ли рационализм, а вместе с ним идеалы Просвещения и грандиозные планы модернизма? Многие думали именно так. Даже Витгенштейн, который не являлся пацифистом, был потрясен войной. Возможно именно этим объясняется ледяной тон его «Трактатов», высказывания о жизни и смерти, взгляд на мир как на «ограниченную тотальность».

По понятным причинам пессимизм наиболее глубоко задел немецкую философию. Среди боль­шинства европейских наций коллективная идентичность немцев после войны стала очень нестабиль­ной. Немецкое национальное единство, датирующееся с 1871 г., осталось незавершенным, так как не­мецкое государство, разрушенное в 1918 г. и утратившее свои колониальные владения, еще не успело включить в свои границы все немецкоговорящие группы Европы. Более того, внутри Веймарской Республики стали процветать различного рода экстремистские движения, для которых благодатной почвой послужил экономический послевоенный кризис. Поэтому совсем неудивительно, что в 20-х годах немецкая философия стала выражать все эти общественные переживания и волнения.

Хотя, конечно, были и исключения. Некоторые немецкие мыслители все еще оставались верны­ми традициям Просвещения, модернизма. Большинство из них принадлежали неокантианцам Мар­бургской школы, а часть — феноменологическому течению. В Марбурге идеи Германа Кохена были продолжены его ближайшим последователем Эрнестом Кассирером (1874-1945). Одним из самых значительных его трудов является трехтомник «Философия символических форм» (1923, 1925, 1929). Эта работа, по мнению Кассирера, представляла собой следование традициям рационализма, класси­ческого и гуманистического, и явилась попыткой применения кантовского метода критицизма по от­ношению к языку, мифу и произведениям искусства, т.е. к основным элементам культуры.

Феноменология же разбилась на несколько различных направлений. Гуссерль, служитель храма, который он построил себе сам, стал интерпретироваться его последователями с различных точек зре­ния. Макс Шеллер (1874-1928) посвятил свою книгу «О негодовании и суждении о моральных цен­ностях» критике буржуазной культуры, а затем, пройдя через националистический период своего ми­ровоззрения во время войны, перешел к изучению философии религии и социологии знания. Карл Яс­перс погрузился в изучение психологии и психиатрии, одновременно занимаясь исследованием фило­софских основ «концепций о мире».

Все они, так или иначе, следовали идеалам Просвещения и составили существенную часть ланд­шафта европейской философии того времени. Однако они не были выразителями общественного на­строения Германии, переживающей послевоенный кризис. В этом смысле наиболее важные работы были представлены двумя совершенно разными авторами. Первая — «Звезда спасения» (1921) Фран­ца Розеншвейга, выражающая духовные интересы еврейского общества, активная деятельность кото­рого была прервана нацизмом. Другая — «Бытие и время» (1927) Мартина Хайдеггера, поставившего под сомнение все основы философии. Эти две работы стали одними из основных в новом течении, получившем название экзистенциализм.

До 1914 г. Гуссерль и Рассел мечтали об истинном пути философии, но после первой мировой войны эти мечты уступили место новому убеждению: философия, по крайней мере, в своей класси­ческой форме, т.е. метафизика пришла к своему концу. Нужно ли заменить ее чем-то другим? Если да, то чем? Более фундаментальной формой мышления, «мышлением о бытии» (Хайдеггер) или рево­люционным проектом переделки мира (Ленин)? В Австрии в конце 20-х годов этот же вопрос полу­чил другой ответ. Представители Венского кружка Мориц Шлик, Рудольф Карнап и Отто Нейрат вы­ступили с программой очищения философии от метафизики. Поскольку метафизика не является на­укой, она не может дать никакого ответа.

В 20-х годах в Австрии стали набирать силу крайне правые. Члены Венского кружка, левые ате­исты, стали теперь целью для нападок. В 1931 г. Карнап и Фрэнк решили переехать в Прагу. В январе 1933 г. Гитлер пришел к власти в Германии. Несколько недель спустя австрийский канцлер Долфусс распустил парламент и установил фашистский режим. Коммунистическая партия оказалась вне зако­на. В 1934 г. был дан приказ об аресте Нейрата. Находясь в это время в Москве, он решает покинуть свою родину и через Нидерланды переезжает в Англию. 22 июня 1936 г. фанатичным студентом на ступеньках университета был застрелен Шлик. Атмосфера в Австрии в то время отличалась нетерпи­мостью ко всем, кто хотел мыслить свободно и независимо. В 1936 г. Карнап покинул Прагу, направ­ляясь в США, где он встретился с Рейхебахом, Гемпелем, Тарским и многими другими коллегами. Поппер, чьи родители были евреями, исповедующими протестантизм, также был вынужден эмигри­ровать в Новую Зеландию, а оттуда — в Лондон. В то время, когда Гитлер вторгся в Австрию, в мар­те 1938 г., никого из представителей Венского кружка уже не осталось в Вене. Вместе с ними исчез и дух логического позитивизма, который стал теперь развиваться в пространстве англоязычной культу­ры, в рамках которой остается и по сей день.

В 1938 г. в Австрии сложилась такая ситуация, которая знаменовала собой конец гражданских и политических свобод, заставляя эмигрировать тех, кто не мог принять и понять новый режим. В Гер­мании же подобная атмосфера царила уже более пяти лет.

С того момента, когда Национал-социалистическая партия выиграла 14 миллионов голосов на выборах 31 июля 1932 г., дни Веймарской республики были сочтены. Один из первых законов нового режима (14 апреля 1933 г.) гласил о немедленном устранении от занимаемых должностей евреев, коммунистов и социал-демократов. Многие выдающиеся ученые и государственные деятели были смещены со своих постов без какого-либо протеста со стороны администрации и населения, за ис­ключением очень редких случаев. Еврейское сообщество осознало весь масштаб нависшей над ними угрозы. Хотя именно в Германии накануне второй мировой войны евреи представляли наиболее асси­милированную этническую группу во всей Европе, имеющую определенный социальный вес и куль­турное влияние на духовную атмосферу общества.

Высокообразованные и приверженные прогрессивным идеалам евреи играли одну из главных ролей в жизни страны. Достаточно вспомнить Гейне, Маркса, Эйнштейна и других выдающихся дея­телей науки и искусства XIX и ХХ вв., внесших неоценимый вклад в развитие не только немецкой, но и всей мировой культуры. Немецкие евреи составляли порой целые интеллектуальные династии и кланы, оказывая свое влияние в научных, образовательных, культурных сферах в течение нескольких поколений. Поэтому большинство из них были уверены, что серьезной опасности для них в Германии не существует. Эту страну они считали своей родиной, которой преданно служили и которую самоот­верженно защищали во время первой мировой войны. 1933 г. был для них шоком. Кассирер, извес­тный ученый, ректор Гамбургского университета, из-за своей этнической принадлежности был от­странен от занимаемой должности без каких-либо объяснений. В 1941 г. он поселился в Нью-Йорке. В последние годы своей жизни, проведенные в вынужденной эмиграции, находясь под впечатлением разгула геноцида в Европе, он пишет «Эссе о человеке» (1944), в котором с горечью говорит о пла­чевном конце немецкого идеализма и неопределенном будущем всего человечества.

Лео Стросс (1899-1973), также эмигрировавший из Марбурга в США, был одним из первых, кто отметил, что мировые войны показали все недостатки наивной веры модернизма в прогресс, на кото­рой основывалось неокантианство. Стросс был уверен в кризисе модернизма, начавшегося, по его мнению, в 20-е годы. Он выступал за необходимость нового переосмысления классического рациона­лизма и идеалов Просвещения, которое он определял как модернити. Стросс отказывался принимать утверждение, что единственной альтернативой является антирациональный нигилизм. Но тогда что может вывести разум из тупика, в который он был загнан? Единственным решением здесь, по глубо­кому убеждению Стросса, может быть только одно — поставить разум на службу государству, отка­завшись от амбиций построения идеального разумного мира и иллюзий бесконечного социального прогресса. В первую очередь Стросс начал свою политическую теорию с переосмысления основных философских текстов Макиавелли, Гоббса, Локка, Монтескье, Руссо и Канта. Но особенно важным он считал новое прочтение Платона и Аристотеля, так как античность всегда была и остается мудрее модернити.

Другим требованием Стросса был антиисторизм. Он отвергал трактовку философских систем в рамках того культурного контекста, в котором они создавались, поскольку все великие проблемы, с которыми сталкивается человечество, неизменны и по сути своей одинаковы, независимо от эпохи. Так, например, идеи Сократа не утратили своей актуальности по сей день. Хотя, конечно, тяжело представить, каким образом сократовские идеалы «аристократической республики» или «универсаль­ной аристократии» могут быть использованы сегодня для решения противоречий либеральной демо­кратии.

Сторсс подходил к философским текстам так, будто бы они существуют вне времени. Его глав­ной целью было построить свою систему, основывающуюся на уважении естественного закона, для того, чтобы защитить граждан от тирании во всех формах ее проявления и, в частности, от тирании большинства, характеризующей массовую демократию. Его работы, посвященные критике модерни­ти, внесли большой вклад в возрождение философско-политической мысли на Западе после 1945 г., а в 60-е годы оказали влияние на часть правонастроенной интеллигенции в США.

Другой группой ученых, вынужденных также эмигрировать из Германии, была Франкфуртская школа, возглавляемая Максом Хоркхаймером. У них мы также встречаем предельно заостренную критику специфики развития западной культуры, с лежащей в ее основе «европейской рациональ­ностью», научной и технической интенциональностью, тяготеющими к господству, отчужденностью разума от природы. В совместном труде М.Хоркхаймера и Т.Адорно «Диалектика просвещения» (1944) дается картина необоснованных иллюзий и беспримерного краха западной культуры. Фашизм, Освенцим обозначили неизмеримую глубину падения этой «цивилизации».

Теоретический анализ концепции «Диалектики просвещения» показывает, что в ее основе лежит веберовская идея рациональности, подвергшаяся существенным преобразованиям. Преобразования начинаются уже на терминологическом уровне: то, что у Вебера называлось рациональностью, у Хоркхаймера и Адорно получило название Просвещения. При этом понятие Просвещения берется в самом широком смысле. Теперь «просветительским» сознанием оказывается уже мифологическое сознание древних греков.

Авторы Диалектики хотели превратить идею рациональности одновременно в более конкрет­ную, содержательную и более всеобщую, универсальную, чем веберовская. В соответствии с этой установкой роль, которую в веберовской концепции должна была играть наука Нового времени, пре­вращающаяся, по мере ее развертывания в качестве производительной силы, в основной рычаг раци­ональности, авторы Диалектики передавали мифу. Уже мифу человечество обязано деиндивидуализа­цией, обескачествлением мира, превращением его в простой материал производственно-трудовой ак­тивности человека.

«Мифы, как они преднаходились античными трагиками, уже стояли под знаком той самой дис­циплины и власти, которую Бэкон провозгласил в качестве цели. Место локальных духов и демонов заступило небо и небесная иерархия, место шаманских заклинаний и соответствующей практики пле­мени — вполне иерархически распределенная жертва и труд несвободных, опосредованный прика­зом. Олимпийские божества не тождественны более непосредственно самим стихиям, они обознача­ют их, Боги отделяются от материала как его сущность. Бытие деградирует до уровня логоса, кото­рый по мере прогресса философии сжимается в монаду, чистую точку отнесения, и извне пронизыва­ет массу всех вещей и творений. Различие между подлинным существованием и реальностью погло­щает все остальные различия. Мир, не знающий различий, становится верноподданным человека»7.

Особенность хоркхаймеровского и адорновского толкования процесса рационализации мира за­ключается в том, что проблема рациональности с самого начала связывается здесь с проблемой влас­ти. Поскольку цель рационализации — овладение как внешней, так и внутренней природой, обеспе­чение ничем неограниченного господства над нею, постольку и сам принцип рациональности совпа­дает с принципом воли к власти. Процесс рационализации или просвещения мира, т.е. внешней и внутренней природы человека, равно как и межчеловеческих отношений, оказывается ничем иным, как процессом подчинения этого мира воле к власти.

Основной инструмент воли к власти — насилие, которое отождествлялось авторами Диалектики с насилием всякого принципа организации, всякого стремления к упорядочению и структурированию межчеловеческих отношений, так же как и отношений людей к природе. Импульс к рациональному овладению природой предполагает изначальное раскрытие «субъект-объектных» взаимоотношений как антагонистических, а значит, с неизбежностью разворачивающихся в систему эксплуатации как внешней и внутренней природы человека, так и человека человеком в буржуазном мире.

Хоркхаймер и Адорно бунтуют против так называемого проекта модерна, и потому Просвеще­ние выступает в их представлении не как своеобразное единство положительных и отрицательных моментов, а в качестве чисто негативной, абсолютно отрицательной тенденции, уродующей человека и вносящей раздор в отношения людей к природе и к друг другу. Увеличивая свою власть над самими собой, своими взаимоотношениями и окружающим миром, люди с необходимостью оплачивают про­грессирующим отчуждением от всего того, над чем обеспечивается эта самоцельная и самовозраста­ющая власть.

Между тем война подходила к концу. 1945 г. был странным годом. Одна шестилетняя война за­кончилась, а через некоторое время началась другая, продлившаяся сорок четыре года. В этот же год мир столкнулся с новой страшной угрозой — ядерной катастрофой. Как и вторая мировая, холодная война имела планетарный масштаб. Она расколола мир на два враждующих, непримиримых лагеря, унося огромные людские жертвы во Вьетнаме, Латинской Америке, Афганистане. Вряд ли чувство кризиса цивилизации и абсурдности настоящего могло исчезнуть при таких условиях.

Среди других наиболее проницательных критиков буржуазной культуры можно отметить амери­канского историка мировой цивилизации Л.Мэмфорда. Критику Мэмфордом индустриальной циви­лизации капитализма с ее материальным и духовным продуктом — «массовой культурой», пришед­шей на смену «органичной» культуре стран Западной Европы, достигшей полной гармонии и расцве­та в XVII-XVIII вв., во многом восприняли представители послевоенного поколения Франкфуртской школы, и в первую очередь Г.Маркузе.

Собственно пафос критики, развиваемой Маркузе, состоял в стремлении вскрыть глубокие про­тиворечия той культуры, которая, будучи, по его страстному убеждению, преступно поверхностной, а чаще — абсурдной, иронией судьбы явилась «коррелятивной» тому высокому уровню экономическо­го и, особенно, научного и технического развития, какого достиг капитализм. Это та культура, на со­временной стадии которой очевидно проступили, если употребить выражение немецкого историка науки К. Хюбнера, «иррациональные посылки нашей кажущейся абсолютной рациональности».

Усиливалась критика культуры как продукта капиталистической индустриализации, «машин­ной» цивилизации, протестантской этики и буржуазного евангелия труда, воспитавшего «фрагмен­тарного» человека, который пожертвовал труду, порядку и накоплению всем человеческим. Поэтому прозвучавшая радостная тема игры в книге Й.Хейзинга «Homo Ludens» как главного фактора, лежа­щего в основе исторического развития любой культуры, была воспринята как счастливая, тиранобор­ческая идея в безрадостном мире капитала и машины, ломавшая протестантско-буржуазную мировоз­зренческую схему.

Однако не стоит забывать, что Хейзинга во многих трудах выступал с резкой критикой совре­менного буржуазного общества как «пуэрильного», т.е. общества, которое характеризуется отсут­ствием зрелости, не умеет различать игру и реальность, не отдает себе отчета в своих действиях.

Кажется, что в 50-60-е годы тема кризиса культуры как бы ослабевает. Но в действительности понятие «кризис» стало применяться либо к отдельным явлениям, либо превратилось в постмодер­нистскую критику. Так, например, представитель второго поколения Франкфуртской школы Ю.Ха- бермас утверждает, что современное «позднекапиталистическое» государство способно вытеснять кризисные явления из одной сферы жизни общества в другую, перерабатывая эти явления, справ­ляясь с кризисом: политический кризис может быть вытеснен в сферу экономики, кризис в экономи­ке — в социальную сферу и т.д. Однако, как подчеркивает Хабермас, именно сфера культуры — это та единственная сфера, применительно к которой понятие кризиса сохраняет все свое значение, где он не может быть смягчен, поскольку область культуры неподвластна административному манипули­рованию, которое осуществляет капиталистическое государство. Здесь Хабермас настаивает на сфере подлинной культуры, отличной от массовой. К такой культуре он относит прежде всего область не­посредственных человеческих коммуникаций, неформальной морали и искусства8.

Кризис культуры — это сложный социально-исторический феномен, находящий многообразное и разноречивое отражение в работах западных философов, социологов, теоретиков культуры и уче­ных. Хотя о нем принято говорить не только как о факте, но и как о чем-то почти наглядно восприни­маемом, — это не есть нечто во всех отношениях очевидное, непосредственно наблюдаемое. Поэтому бесконечное многообразие точек зрения на ситуацию и перспективы западной культуры, различие идей и концепций отнюдь не выражают общей логики развития «единой» идеи кризиса.

В целом для западной мысли во время крупных исторических событий характерен широкий, обобщенный взгляд на культуру, на взаимосвязь ее феноменов. Такие периоды в цивилизации Н.Кон- рад определял как исторические моменты, когда очевидны не только «конец чего-то большого, суще- ствовавшего до этого, но и начало чего-то нового: моменты, которые бросают свет и на будущее»9. В такие моменты прошлое начинает восприниматься в определенной сущностной целостности: прош­лые эпохи становятся как бы единым и нераздельным объектом исторического исследования. Такой подход может быть как весьма плодотворным, так и допускающим субъективные построения, одним из самых ярких свидетельств чему является постмодернизм.

Список литературы

  1. ХйдеггерМ. Время и бытие // Время картины мира. - М., 1993.
  2. Кант И. Критика чистого разума // Соч.: В 6 т. - М., 1964.
  3. КонрадН.И. Запад и Восток. 2-е изд. - М., 1972. - С. 499.
  4. Huizinga J. Incertitudes. Essai de diagnostic du mal dont souffre notre temps. - P., 1939. - P. 15
  5. Paul Valery. The Intellectual Crisis. Trans. Malcolm Cowley. - N. Y.: Harcourt, Brace, 1927. - P. 7-8.
  6. Валери П. Вечер с господином Тэстом // Валери П. Об искусстве. - М., 1976. - С. 94.
  7. HorkheimerM., Adorno T. Dialectic of Enlightenment. Transl. John Cumming. - London: Verso, 1979. - P. 14.
  8. Habermas J. Legitimationsprobleme im Spattkapitalismus. - Frankfurt a/M., 1973.
  9. Конрад Н.И. Указ. соч. - С. 450.
Фамилия автора: А.К.Бокаева , Б.О.Бокаев
Год: 2005
Город: Караганда
Категория: Философия
Яндекс.Метрика