О значении государства в эпоху глобализации

Сведения об авторе. Иващук Ольга Федоровна доктор философских наук, профессор кафедры социологии управления Института общественных наук Российской академии народного хозяйства и госслужбы при Президенте Российской Федерации.

Аннотация. Автор, опираясь на теорию рынка К. Поланьи и теорию государства П. Бурдье и с учетом критики в адрес либеральной демократии со стороны К. Шмитта, доказывает политическую и нравственную значимость национального государства для осуществления демократии и свободы в эпоху глобализации. Статья содержит аргументы против либералистских теорий всемирного внегосударственного гражданства, а также против этического релятивизма как инструмента оправдания национальной государственности.

Вопрос о роли государства в формировании современного общества возникает в связи с тем, что процессы, происходящие в передовых европейских странах, побуждают видеть в гражданском обществе не просто сферу, оберегающую свою независимость от государства, и не просто общество, могущее соответствовать своему понятию только в виде «всемирного гражданского общества» («гражданское общество в одной стране в строгом смысле слова невозможно» [1; с. 69]), но общество, которому государство мешает осуществиться.

При таком подходе национальное государство начинает казаться пережитком, тормозом на пути прогресса и свободы. Его видимая «конфронтация с универсально сформулированными социально-этическими и персонально-правовыми претензиями» [2; с. 431] заставляет даже сторонников его сохранения идти в некотором роде на сделки с совестью, на «отказ от принципиальности» [3; с. 62], раз «государственно организованное братство» в состоянии «организовать и гарантировать солидарность только на своей территории» [2; с. 440].

Поппериански ориентированный в понимании свободы теоретик и поборник «открытого общества» Р. Дарендорф описывает взаимные отношения государства и гражданского общества на современном этапе как основной «современный социальный конфликт».

И даже способ жизни, достигнутый сегодня в социал-демократических государствах ОЭСР, не является для него аргументом в пользу государства, хотя там «серьезно гарантированы основные права всех граждан» [1; с. 65], «наступила эпоха бесклассового общества. Нивелированное общество среднего сословия не знает больше классовых конфликтов» [1, c. 66], пролетариат исчез, единственная линия конфликта – это доступ к полноте гражданских прав, который открывает занятость, а безработные (которых не больше 10%) – «единственная группа, которая никого не устраивает»«возникла новая солидарность, охватывающая две трети, если не четыре пятых, а то и больше, всех членов общества» [1, c. 196]. Такое положение дел отвечает интересам нового господствующего класса – это «новый класс класс граждан, если позволительна столь парадоксальная формулировка; ну, по крайней мере класс большинства» [1; c. 150].

Однако существует в этом «лучшем из возможных миров» [1; c. 65], где гражданское общество достигло близости к идеалу, все же ряд проблем, из которых основными являются следующие:

  1. Страны ОЭСР составляют меньшинство в мире в целом, и это порождает проблемы включения/исключения; что происходит, когда гражданское общество заключено в национальных границах – показывает история беженцев и переселенцев: «Если их впускают, ни одно общество мира все равно не может дать им статус, который имеют полноправные граждане…в лучшем случае они становятся гражданами второго сорта, доводя тем самым понятие гражданина ad absurdum… Если их не впускают, приходится сооружать барьеры, превращающие открытое гражданское общество в крепость» [1; c. 69].
  2. Не в последнюю очередь этот неполноценный гражданский статус приводит к тому, что в странах ОЭСР существует упорно воспроизводящееся неработающее меньшинство, которое не получает или, точнее, систематически теряет доступ к занятости, а значит, и к полноте прав [1; c. 191, 196].
  3. В силу своего рода «природной слабости» гражданского общества, в котором разрушаются традиционные лигатуры, ложные кумиры легко овладевают сознанием людей, и отсюда возникают искушения тоталитаризмом: «Национализм и фундаментализм два великих соблазна современности» [1, c. 68]).

Ответственность за все эти проблемы Дарендорф возлагает на социал-демократию, которая «дошла до логического предела своих возможностей», поскольку «все социал демократические пути так или иначе ведут к государству» [1; c. 219]. Это она, защищая класс большинства, выталкивает на задворки своей социальной вселенной тех, кто составляет «низший класс, третий мир, угнетенные меньшинства… всех иных, инакомыслящих, инородных», что, конечно, само по себе «нарушает принцип гражданского общества» [1, c. 237, 254].

Проблемы эти могли бы быть решены и при сохраняющемся неравенстве распределения, но при условии роста благосостояния всех. Однако «герои социал-демократического мира, скорее, супербюрократы, а не лидеры-новаторы» [1, c.291]. Поэтому получается, что государство не только продуцирует тоталитаристские умонастроения, но усиление этатизма ведет к тотальной стагнации, потому что затухает инициатива, которую может пробудить только рынок (laissez-faire).

Действительно, если всякое вмешательство в автономное функционирование рынка только вредит последнему, и, коль скоро не хватает не прав, а их обеспечения, то требуется прекратить бюрократические интервенции и бороться за единое универсальное «мировое государство», чтобы обеспечить laissez-faire ради общего блага.

Представляется, однако, что дело не так просто. Сомневаться в этом заставляет хотя бы недавний опыт России, которая в 90-е годы последовала именно этому рецепту – и вступила в тяжелый кризисный процесс, обратить который до сих пор не удается.

Анализ посредствующих звеньев между рынком и жизненными шансами людей может поставить под вопрос на первый взгляд очевидные связи и причины обозначившихся проблем.

Во-первых, объясняя невозможность изжить «неработающее меньшинство», следует обратить внимание, что оно не просто остаточное, но воспроизводится, и в этом воспроизводстве как раз обнаруживается преждевременность заявления о наступлении бесклассового общества, потому что субъектом, заинтересованным в воспроизводстве социально обделенных групп, является не «класс большинства», а верхушка социальной иерархии как вполне реальный класс, а не «класс на бумаге» [5, с. 58], чья реальность как раз в поддерживании этой социальной дистанции и выявляется. Культурная обделенность этих групп, толкающая их на полуподпольное существование, приносит, как показал М. Фуко, огромную прибыль противоположному полюсу социального поля, который благодаря этой обделенности получает возможность контролировать и воспроизводить, например, посредством делинквентности [6, c. 410-411], их противозаконные практики (такие, как наркоторговля). И прибыльными последние делает не социал-демократия, которая им на государственном уровне всеми доступными ей мерами противодействует, а бесконтрольный рынок. Это как раз пример того, какие монструозные силы может развязать устранение социал-демократического государства, в пространстве которого социально обделенные группы только и могут бороться за свои права и тем самым имеют шанс на защиту.

Что же касается дистанции между развитыми и отсталыми странами, то можно показать, что она также воспроизводится, и тоже не в интересах несуществующего в качестве «класса» большинства, но в интересах сильных игроков мирового рынка, которые определяются по выигрышу.

Но, как и в первом случае, процесс этот не простой, а многократно опосредствованный. И чтобы его развернуть и заодно увидеть, что основания тоталитаристских искушений на самом деле иные, нежели несостоятельность социал-демократии, требуется обращение к генезису мирового рынка.

Реконструируя этот генезис, К. Поланьи установил: «в политике laissez-faire не было ничего «естественного»: простое невмешательство в естественный ход вещей никогда бы не смогло породить свободные рынки… и сам принцип laissez-faire был проведен в жизнь усилиями государства» [7, c. 156]. Вот аргументы.

  1. Реальностью саморегулирующийся рынок стал в 30-е годы XIX века, потому что промышленность нуждалась в постоянном притоке сырья и рабочей силы, и только рынок мог направить к ней этот поток. Однако правительствам пришлось прокладывать ему путь насильственно, преодолевая сопротивление связанных с землей классов [7, c. 90]. Так что «возникновение национальных рынков никоим образом не явилось следствием… освобождения экономической сферы от правительственного контроля. Как раз наоборот: рынок стал результатом сознательного, а часто насильственного вмешательства со стороны правительств, которые буквально навязывали рыночную систему обществу, преследуя при этом отнюдь не экономические цели» [7, c. 270].
  2. Такой рынок не может действовать только в пределах одной территории, он требует сразу трех условий, это: «конкурентный рынок труда, автоматически действующий золотой стандарт и свобода международной торговли», которые составляют «единое целое» [7, c. 155]. Но и принятие золотого стандарта, и протекционизм в случае угрозы национальной экономике требуют государственной политики.
  3. Организация производственной деятельности такого рода не могла быть «естественным» механизмом хотя бы потому, что, случись ей возникнуть на заре человеческой истории, все производители погибли бы. Ее суть – специфическая мотивация к труду, так называемая «экономическая мотивация», при которой вступать в производство людей побуждают «голод или страх голода тех, кто продает свою рабочую силу и прибыль тех, кто получает ее» [8, c. 24]. Защитники рынка как естественного автоматизма полагают, что эти мотивы действенны во все времена, но на деле все известные истории экономиче-

ские системы, кроме капитализма, «базируются не на них… Независимо от того, участвует человек или нет в производственных процессах сообщества, он всегда имеет свою долю в общих ресурсах пищи» [8, c. 24-25]. Ссылаясь на результаты этнологических исследований, К. Поланьи обращает внимание, что «в обществах, живущих на грани выживания, нет голода… индивиду в первобытном обществе не угрожает голодная смерть, кроме тех случаев, когда сообщество в целом оказывается в трудном положении… Это касается и стремления к личному выигрышу…Характерной чертой первобытных экономик является отсутствие какого-либо желания делать прибыль из производства или обмена… Не голод, не выигрыш, а гордость и престиж, ранг и статус, публичная похвала и личная репутация обеспечивали стимулы для индивидуального участия в производстве» [8, c. 2526].

До середины XIX в. «фактически, все общества, известные антропологам и историкам, ограничивали рынки товарами в буквальном смысле этого слова» [8, c. 32]. И только в 30е годы XIX в. в сферу отчуждения попали «фиктивные товары» (так К. Поланьи называет деньги, труд и землю). И если при этом в обществе отсутствуют культурные заслоны, препятствующие буквализму их товарного бытия, то, «люди будут погибать вследствие своей социальной незащищенности; они станут жертвами порока, разврата, преступности и голода» [8, c.87], земля – природная среда – загрязнится, бесконтрольные денежные потоки вызовут остановку предприятий. Таким образом, культурные заслоны составляют необходимые предпосылки функционирования самого рынка, и главным из них, способным координировать все три направления, является государство.

Именно поэтому становление универсального рынка и национального государства в Европе шло одновременно. Как реакция на овеществление труда, земли и денег, мобилизовывались связанные с ними классы, борясь за свои интересы: классы, связанные с землей, противодействовали рынку, препятствуя отделению земли от общины, в том числе земельная аристократия -социальными по направленности законами (Спинхемлэнд – парадигматический пример), рабочие – организовываясь в профсоюзы и борясь за рабочее законодательство, буржуазия защищала свои предприятия регулированием финансов (с помощью государственных центробанков и других инструментов).

Если же развитый рынок, чьей необходимой тенденцией является расширение, вторгается извне (как того и требует построение всемирного гражданского общества) в культурно и политически незащищенную зону, в ней происходит разрушение всех жизненно важных институтов общества. Процессы такого рода социальная антропология обильно документирует. А. Рэдклиф-Браун наивно удивлялся тому, что предмет социальной антропологии «исчезает буквально на наших глазах» [9, c. 630], но уже описания М. Мид позволяют определенно проследить линии зависимости: культурный контакт с европейцами запускает «процесс, в результате которого группа дикарей … просто утрачивает всякие стимулы к напряжению собственных сил и тихо умирает с голоду близ рек, по-прежнему изобилующих рыбой» [8, c. 176]. К. Поланьи уточняет: «Причиной деградации будет… не экономическая эксплуатация жертвы, как это часто думали, а распад ее традиционной культурной среды… Результатом становится потеря чувства самоуважения и кризис традиционных поведенческих норм» [7, c.176].

Решающее обстоятельство в таком разрушении это темпы, которые не позволяют не готовой к рынку культуре выработать защитные институции. Что эти темпы становятся убийственными, увидел и А.де Токвиль, который столкнулся с ними в США уже в 30е годы XIX в. и описал основные способы, которыми происходит «исчезновение индейцев» под натиском рыночного производства [10, c. 240 и далее]. При таком натиске «у североамериканских индейцев было лишь два пути к спасению: война или цивилизация. Другими словами, они должны были либо уничтожить европейцев, либо стать равными им» [10, c. 242].

Но тягаться с белыми в войне индейцам не по силам, цивилизация же требует времени, чтобы соответствующий ей и запрашивающий ее габитус мог быть произведен:

«На лесных просторах Северной Америки индейцы жили убого, но не чувствовали своей неполноценности. Когда же у них возникает желание стать членами общества белых людей, они могут занять в нем лишь самую низшую ступень. Ведь они входят в общество, где властвуют знания и богатство, невежественными и нищими. После беспокойной жизни, полной лишений и опасностей, но также глубоких переживаний и величия, им приходится привыкать к однообразному, мрачному и унизительному существованию. Позорное положение в обществе и тяжелая работа ради куска хлеба вот то единственное, что дает индейцам цивилизация, которую им так нахваливают» [10, c. 244-246].

Европейцы и сами когда-то прошли через те же тернии, но А.де Токвиль фиксирует разницу, которая существует в развитии народов-первопроходцев и догоняющих народов: ситуация догоняющих специфична тем, что они вынуждены конкурировать с первопроходцами по их, рыночным, правилам без соответствующих защит, и в результате «их учителя становятся их хозяевами и приносят им не только культуру, но и угнетение» [10, c. 246].

Все эти проблемы не могут остаться в прошлом, пока, несмотря на кризисы, существует мировой рынок laissez-faire. В конце ХХ века он непосредственно расширился на область бывшего социалистического лагеря. Анализ этих событий на модели России 90-х, осуществленный М. Буравым, позволяет увидеть, что диагноз, поставленный Карлом Поланьи либерально-рыночному утопизму, имеет «вполне современное звучание» [4, c. 274].

Если страна-первопроходец, пережив Спинхемлэнд, пришла к развитию производства, опирающегося на рынок, то в нашем случае, вопреки обещаниям рыночных утопистов, произошло то, что Буравой называет «экономической инволюцией: ситуация, когда обмен душит производство» [4, c. 278].

В России, открывшейся рынку, началась шоковая терапия, направленная на разрушение административной экономики, и в течение 3 лет с января 1992 года все «фиктивные товары» были овеществлены, поскольку российские реформаторы стали разрушать все, связанное «с коммунизмом… чтобы рынок сам заработал волшебным образом. Они не позаботились об институциональных условиях взращивания капиталистического производства, а ведь рынок не может функционировать в институциональном вакууме», без защиты денег предприятия останавливаются, без защиты труда труд деградирует, без защиты земли природа загрязняется.

И действительно, приняв рыночный удар, общество отреагировало так, что производство свернулось. Предприятия вышли из финансовой сферы, предпочтя бартер закрытию, трудящиеся при этом не оставили рабочих мест, но последние трансформировались в места обмена и потребления, «где циркулирует информация о рынке труда, где распределяется побочная работа; место, где в обмен на невыплаченную зарплату можно получить желаемые продукты; место, где орудия труда (машины и т.д.) можно использовать для производства собственной продукции; место, где в любом случае можно чем-нибудь поживиться (сырьем и т.п.)» [4, c. 280].

Производство, которое еще оставалось, отступило и сконцентрировалось вокруг единичных домохозяйств, домашней экономики [4, c. 280]. Что касается земли, колхозы распались, «результатом стало значительное падение объемов производства зерновой продукции и увеличение объемов» направленного «на поддержание прожиточного минимума и мелкотоварного производства» [4, c. 281].

Вопрос, который здесь возникает, следующий: почему из похожих стартовых условий: Спинхемлэнд в Англии и командная экономика в России – были получены столь разные результаты: в Англии – подъем производства, в России – инволюция, в Англии возник рабочий класс, в России уничтожается? Только создаваемая рынком догоняющая ситуация, ситуация разрыва и отсталости могла породить парадоксальный новый класс – собственников средств производства, не заинтересованных в развитии производства. М. Буравой характеризует его так: «новый класс, но это не буржуазия, занятая самораспространяющимся производством, а паразитический класс, устроившийся в сетях обменных

сделок. Новые русские– это и мафия, регулирующая экономические сделки; и банкиры, и финансисты, спекулирующие на правительственных кредитах и облигациях; и торговцы, регулирующие импорт и экспорт; и олигархи, контролирующие присвоение и распределение сырья; и высокопоставленные лица, владеющие средствами массовой информации и контролирующие их. Новые русские не производят новых ресурсов, они не увеличивают стоимость, они живут за счет стремительно сокращающихся и беднеющих производительных классов» [4, c. 284]. Поскольку этот класс остается вдалеке от производства, он не заботится о производительных возможностях трудящихся, это на руку его партнерам по мировому рынку, в интересах которых – поддерживать дистанцию от стран, чей рынок должен быть как можно более незащищен и открыт для импортных товаров.

Отсюда различия: в Англии, где интересы верхушки совпадали с интересами развития производства в стране, государственная политика, открывая путь к свободному рынку, одновременно защищала общество от рынка, отвечая своим функциям в рыночной системе: «Трудовое законодательство и социальные законы были нацелены на защиту рабочей силы. Земельные законы и аграрные тарифы создавались для защиты природных ресурсов и окружающей среды. Центральный банк обязан был защищать предприятия от капризов денежных рынков» [4, c. 286]. А в России парализованное рыночным ударом производство до сих пор не может сформировать классов, способных представлять интересы производства на уровне государства. Государство однобоко стало «орудием рыночного фундаментализма, орудием малочисленного класса олигархов, владеющих самыми прибыльными отраслями (газовой и нефтяной) и банками и контролирующих» СМИ [4, c. 286], и потому не только не защитило общество от рынка, но обеспечивает бесконтрольность его агентов вопреки интересам производителей. Поэтому по всем направлениям «мы имеем инволюцию, общество, замыкающееся в себе в попытке спастись от государства», которое в норме должно было спасать его.

Дисфункциональность государства ведет к тому, что «Россия разрывается между двумя расходящимися галактиками – социетальной инволюцией и международным блеском» [4, c. 289] олигархической верхушки, которая силится угнаться за западным уровнем жизни, но, эксплуатируя национальные ресурсы и разрушая национальное производство, которое стремительно уносится на периферию мировой экономики. И эта ситуация создает не только внутренние проблемы.

В норме, когда государство соответствует своему понятию, как у лидеровпервопроходцев рыночной системы, оно является форпостом защиты общества от рынка, и его усиление не вызывает угроз расставания с демократией (государство в периоды кризиса мирового рынка усиливается как государство всеобщего благосостояния), так было в Англии, США. Но тот же кризис на противоположном полюсе, где бездействие государства и оттеснение трудящихся от политического участия вызвало производственный и институциональный паралич, привел к совсем другой ситуации: самые уязвимые в силу отсталости, «прежде всего Германия, Австрия и Италия, не устояли перед фашистским решением проблемы» [4, c. 290], перед крайней реакцией на рынок, которая была следствием рыночного либерального утопизма как политики. Токвилевская ситуация: если цивилизирующий процесс ставит перед угрозой гибели, то, чтобы не исчезнуть, на социетальном уровне культура коллапсирует, сжимается в тоталитарность и решается на попытку войны, вовлекая в этот коллапс всех, включая и самых общечеловечески выдающихся своих представителей, таких, как М. Хайдеггер [11].

Таким образом, искушения тоталитаризмом возникают не по причине интервенций в рынок, а как раз наоборот, в силу того разрушительного начала, которое заключено в бесконтрольно действующей машине рынка laissez-faire. Почва для консервативной революции, от нового издания которой никто не застрахован, сохраняется в той же мере, в какой отчужденная рыночная коммуникация создает угрозы человеческому бытию, не создавая одновременно возможности ответить на эту угрозу развитием производства.

Таким образом, именно демократическое государство, т.е. такое, в котором обеспечено политическое участие для всех производительных классов общества, является необходимым условием работы рыночного производства и предотвращения фашистских вариантов развития. И именно поэтому оно должно быть и национальным. Чтобы понять, почему это так, имеет смысл обратиться к критике парадоксов либерализма, которую развил К. Шмитт и положения которой «несут важное предупреждение тем, кто считает, что процесс глобализации закладывает основы для всемирной демократизации и установления космополитического гражданства» [12; с. 144].

Демократия предполагает субстанциальную однородность «демоса» [13, p. 9]. К. Манхейм называет это «первым субстанциональным принципом демократии» [14; c. 192]. При этом общей субстанцией такого равенства не может быть некая «природа человека», и К. Шмитт с полным основанием отверг эту либеральную предпосылку [13; p. 13]. Такие декларации только означали бы, что норму и правила игры будет задавать лидирующая нация в своих интересах. На деле эта субстанция имеет всякий раз конкретно историческую, культурную определенность способа производства человека в марксовом смысле1, свою локально-культурную специфику, которую именно поэтому нельзя, как это делает либерализм, принимать за природную характеристику абстрактного индивида вообще, но в которую нельзя вторгнуться, не повреждая основ бытия человеком в данной культуре, данном способе производства прибавочного труда.

В демократии учитывается реальность этих различий культурных ликов, с ней считается право на самоопределение. В этом смысле для демократии значимо шмиттовское различие «мы – они», и К. Шмитт нигде не утверждает, что это различие должно проводиться по расовому признаку. Как раз наоборот, в силу самой логики функционирования демократии, оно – предмет борьбы за установление легитимных границ демоса, т.е. за установление порядка его жизни, предмет внутренней политики в собственном смысле. Поэтому вовсе не случайность, что, как отмечает К. Шмитт, исторически «начиная с XIX века оно существовало прежде всего в принадлежности к определенной нации, в национальной однородности» [13, p. 9], как не случайность и то, что «единственное известное нам право является национальным» [1; c. 268].

Однородность демоса – это индекс готовности к рынку, поскольку в производственном смысле мировой рынок изнутри становится востребован культурой тогда, когда создан унифицированный рынок внутренний, для чего требуются единство территории, концентрация всех видов капитала и прочие монопольные условия, включая монополию на символическое насилие, обеспечить которые под силу только государству [15; c. 135136]. С этой стороны государство – монополист.

Но другой стороны, современное государство, в котором власть над метакапиталом легитимирует система образования, т.е. государство не династического, а бюрократического типа, в двояком смысле является плюриверсумом. Во-первых, в том смысле, что только таким способом и могут существовать автономные и формально равные субъектыигроки мирового рынка. Хотя К.Шмитт писал о средневековой организации пространственного порядка Respublica Christiana как о плюриверсуме автаркичных общностей, о порядке признания права равного Другого на сопротивление, в котором государство не играло значимой роли до 16 в. [17; c. 33-37], этот порядок сохранял автономию своих единиц без государства, потому что не знал еще рынка lasses-faire. Без государства в условиях рынка невозможно обеспечить множественности субъектов рынка, и никакие «региональные, местные, профессиональные формы ассоциации, добровольные, аутентичные» [1; с. 60] ее не создадут.

Во-вторых, вопреки убеждению К.Шмитта, внутри демократически устроенного

1 «Непосредственное отношение собственников условий производства к непосредственным производителям отношение, всякая данная форма которого каждый раз естественно соответствует определенной ступени развития способа труда, а потому и общественной производительной силе последнего, вот в чем мы всегда раскрываем самую глубокую тайну, скрытую основу всего общественного строя» [15, c. 354]

государственного пространства только и может быть осуществлена «форма политического», т.е. управление, в котором есть не только бюрократическая техника и «норма», но и суверенитет принятия «решения» – в силу того, что граница между «ими и нами» (правила легитимного включения/исключения) не овеществляется, но остается предметом борьбы, в поле которой должны быть представлены все производительные классы. Именно поэтому сувереном, принимающим в ней решения, принимающим на себя авторство целей своей культуры, не может быть ни монарх, ни глава семьи, но только множественный субъект в бахтинском смысле «чужих живых и полноправных» субъектов -pluralia tantum [19; c. 331], который остается таковым в любых вариантах представительских форм.

Другой вопрос – что сама по себе эта демократическая форма обеспечивает только шансы, является только пространством политики, т.е. борьбы за социальную справедливость в решениях относительно общего дела res publica. Действительная же мера достигнутого в этом перетягивании каната должна оставаться не предрешенной.

Но в любом случае «государственно организованное братство» не создает оснований для нравственных мучений или этического релятивизма в духе О. Депенхойера: поступить нравственно означает не «осчастливить бедных благами социального государства» [2; c. 433], правом универсального въезда разрушив все локальные границы, но препятствовать рынку стихийно производить бедность разрушением тех культурных скреп, которые сообщают индивидам каждой культуры достоинство и системное качество «быть человеком». Нравственный запрет должен находиться на границе вторжения в чужие институты защиты от рынка, позволяющие разноликим культурам трансформироваться в своем темпе и по своим траекториям, опираясь на собственный государственный суверенитет. Азбукой диалектики является то, что всеобщее, если оно не пустая абстракция, в том числе универсальность «всемирного гражданского общества», может существовать только в особенной и плюральной форме, в данном случае – форме национального государства.

 

ЛИТЕРАТУРА
  1. Дарендорф Р. Современный социальный конфликт. М., 2003 – 288с.
  2. Депенхойер О. Не все люди будут братья // Политическая философия в Германии. - М.Современные тетради, 2005 – 520 с.
  3. Маркворд О. Прощание с принципиальным (автобиографическое введение к одному сборнику) // Политическая философия в Германии. М.: Современные тетради, 2005 – 520 с.
  4. Буравой М. Великая инволюция// «Великая трансформация» Карла Поланьи: прошлое, настоящее, будущее. М.: ГУ-ВШЭ, 2007. – 321с.
  5. Бурдье П. Социальное пространство и генезис "классов"// Бурдье П. Социология политики. М.: Socio-Logos, 1993. 336с.
  6. Фуко М. Надзирать и наказывать. М.: Ad marginem, 1999. – 480с.
  7. Поланьи К. Великая трансформация: политические и экономические истоки нашего времени. – СПб.: Алетейя, 2002. 320с.
  8. Поланьи К. О вере в экономический детерминизм// «Великая трансформация» Карла Поланьи: прошлое, настоящее, будущее. Под общей ред. Р.М. Нуреева. М.: ГУВШЭ, 2007. – 321с.
  9. Рэдклиф-Браун А. Методы этнологии и социальной антропологии. // Антология исследований культуры. Т. 1. Интерпретация культуры. Санкт-Петербург. Университетская книга, 1997. – 728 с.
  10. Токвиль А. де Демократия в Америке. М.: «Прогресс», 1992. – 554 с
  11. Бурдье П. Политическая онтология М. Хайдеггера. М.: Праксис, 2003. 272 с.
  12. Муфф Ш. Карл Шмитт и парадокс либеральной демократии. // «Логос» 2004. №6 (45). С. 180-197
  13. Carl Schmitt, The Crisis of Parliamentary Democracy, trans. Ellen Kennedy, Cambridge, MA, 1985, First MIT Press paperback edition, 1988. Sixth printing, 2000
  14. Манхейм К. Эссе о социологии культуры// Манхейм К. Избранное. Диагноз нашего времени. М.: РАО Говорящая книга, 2010 – 744с.
  15. Маркс К. Соч., 2-е изд. Т.25, ч. 2.
  16. Бурдье П. Дух государства: генезис и структура бюрократического поля// Поэтика и политика. – М.: «Институт экспериментальной социологии», СПб.: Издательство «АЛЕТЕЙӘ», 1999 – 350 с.
  17. Шмитт К. Номос земли. СПб: Вл.Даль. 2008. – 670 с.
  18. Шмитт К. Политическая теология. М.: Канон-пресс-Ц, Кучково поле. 2000. – 336 с.
  19. Бахтин М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1986 – 445с.
Год: 2017
Город: Алматы
Категория: Педагогика