Проблемы межтекстового взаимодействия занимают в современной филологии огромное место и не раз становились предметом изучения. Современное развитие исследований по данной проблеме можно вкратце охарактеризовать как тенденцию, начатую известной статьей Лорана Женни «La strategie de la forme» (1976) превратить интертекстуальную теорию в филологическую дисциплину с разработанным научным аппаратом. Тенденция эта особенно ярко проявилась во французской (Л. Женни, Ж. Женетт, М. Риффатер, Ж. Беше, А. Компаньон, Н. Пьеге-Гро), немецкой (Р. Лахманн) и англо-американской (Х. Блум) филологических традициях. У нас она дала себя знать в работах Г.К. Косикова, И.П. Смирнова, П. Торопа, Н.А. Фатеевой и др.
Как известно, интертекст художественного произведения включает в себя не только собственно литературные, но и философские тексты. Преломлению философских идей в произведениях русских и западно-европейских писателей посвящено огромное количество работ. К сожалению, многие из них написаны без достаточной опоры на теоретическую разработку вопроса. Особенно это касается многочисленных работ о литературе, написанных современными историками философии. Отчасти это объясняется тем, что теоретическая разработка проблемы пока еще нуждается в углублении. Специально вопрос о специфике философского интертекста в литературном произведении рассматривался, в частности, в работах М. Эмундсона, Ж.-Ф. Марке, К.Улига, И.Смирнова и др. [1;2;3; 4; 5; 6].
Вопрос о том, какие именно философские идеи западно-европейских мыслителей XIX века отразились в творчестве Достоевского, частично уже освещен в исследованиях В.Е. Ветловской, В.А. Викторовича, А.А. Григорьева, Роберта Джексона, И.И. Евлампиева, В.Н. Захарова, К.А. Степаняна, Б.Н. Тарасова, Евгении Черкасовой и др., в том числе и в моей монографии «Проблемы интертекстуальной поэтики Достоевского» [7]. В ней, в частности, было показано особое значение в творчестве Достоевского метатемы «Если Бога нет, то все позволено», связанной с реакцией писате ля на философию Людвига Фейербаха и Макса Штирнера, роль русских мыслителей – таких, как Н.А. Спешнев и Н.Н. Страхов, – в характере рецепции Достоевским философии Фейербаха и Штирнера, то, как этот философский интертекст «работает» в разных произведениях Достоевского, и специфика его проявления в них.
Особую роль при решении вопроса о специфике философского интертекста в художественном произведении имеет вопрос о том, в какой форме философская мысль претворяется в литературном произведении: идет ли речь о знакомстве писателя с полным или частичным философским текстом, в оригинале илив переводе (в таком случае, в каком именно?), непосредственно или через посредство каких-то русских философов или писателей, текстуально или только в форме общей идеи. Так, например, философия индивидуализма, эгоизма, анархизма и иррационализма, которую исповедуют многие герои Достоевского, стала известна ему еще в ходе посещения кружка М.В. Петрашевского, вошла в его сознание не без посредства Н.А. Спешнева (см. его «Письма к К.Э. Хоецкому») и претворилась в его творчестве как в виде разрозненных эмоциональных деклараций «подпольного парадоксалиста» («Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить»), так и в виде логически обоснованных построений в газетной статье Раскольникова или монологах Ивана Карамазова [7, 219-232, 367-381]. При этом штирнеровская философия своеобразно соединилась в сознании героев Достоевского с трагической философией романтического индивидуализма, которую исповедуют некоторые герои Пушкина и Бальзака.
Вопрос о форме слияния отвлеченных философских построений с конкретными типами героев литературных произведений в сознании писателя и претворении этого необычного симбиоза мысли и текста в новом литературном произведении должен получить теперь новое освещение. Множество накопленных конкретных наблюдений, сделанных на основе самого разнообразного материала, могут быть осмыслены на основе достижений отечественной и западной литературно-теоретической мысли последнего времени.
В настоящей работе специфика философского интертекста в художественном произведении рассматривается на материале VII–Х глав второй части романа Достоевского «Идиот», в которых на сцену является группа второстепенных героев, которых Лебедев рекомендует как «некоторое последствие нигилизма» [8, 213]; (здесь и далее, кроме особо оговоренных случаев, курсив мой – С.К.): Ипполит Терентьев, Антип Бурдовский, племянник Лебедева Владимир Докторенко и Келлер. В исследовательской литературе пристальное внимание уделялось только одному из них – Ипполиту Терентьеву [9], между тем как вопрос об остальных и о направлении, которого придерживается вся эта компания в целом, нуждается в уточнении. Обычно исследователи, опираясь на определение самого Достоевского: «современные позитивисты из самой крайней молодежи» [10, 305] – анализируют их идеи и поведение в контексте позитивистской философии. Впрочем, приведенная характеристика дана писателем этим героям «Идиота» не в самом романе, а в письме к А.Н. Майкову от 22 июня (4 июля) 1868 года, причем, как мы увидим ниже, в достаточно общей форме.
Попытаемся разобраться, только ли с идеями позитивизма ассоциируются эти герои, которых Лебедев со слов своего племянника Докторенко аттестует еще так: «– мой племянник говорил, что они дальше нигилистов ушли-с. Вы напрасно думаете их вашим свидетельством сконфузить, ваше превосходительство; они не сконфузятся-с. нигилисты все-таки иногда народ сведущий, даже ученый, а эти – дальше пошли-с, потому что прежде всего деловые-с. <…> не в статейке какой-нибудь журнальной заявляют себя, а уж прямо на деле-с; <…> а теперь уже считается прямо за право, что если очень чего-нибудь захочется, то уж ни пред какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при этом восемь персон-с» [8, 213].
Сосредоточимся для этого преимущественно на фигуре Антипа Бурдовского, который считает себя незаконным сыном опекуна Мышкина Павлищева. На этом основании он сам и его своеобразная «группа поддержки» требуют, чтобы унаследовавший состояние Павлищева Мышкин поделился с ним этим наследством.
При своем первом появлении у князя на даче Лебедева в Павловске в присутствии Епанчиных и Радомского Бурдовский изображен следующим образом: «ни малейшей иронии, ни малейшей рефлексии не выражалось в лице его; напротив, полное, тупое упоение собственным правом и в то же время нечто доходившее до странной и беспрерывной потребности быть и чувствовать себя постоянно обиженным. Говорил он с волнением, торопясь и запинаясь, как будто не совсем выговаривая слова, точно был косноязычный или даже иностранец, хотя, впрочем, был происхождения совершенно русского» [8, 214].
Поведение Бурдовского и его спутников самими героями романа воспринимается по-разному. Так, например, у Гани Иволгина сложилось впечатление, что «он, благодаря некоторым убеждениям своим, до того был настроен Чебаровым и окружающею его компанией, что начал дело почти совсем и не из интересу, а почти как служение истине, прогрессу и человечеству» [8, 234]. Гораздо более жестко смотрит на Бурдовского Лизавета Прокофьевна Епанчина:
««Да этот косноязычный, разве он не зарежет (она указала на Бурдовского, смотревшего на нее с чрезвычайным недоумением)? Да побьюсь об заклад, что зарежет! Он денег твоих, десяти тысяч, пожалуй, не возьмет, пожалуй, и по совести не возьмет, а ночью придет и зарежет, да и вынет их из шкатулки. По совести вынет! Это у него не бесчестно! Это «благородного отчаяния порыв», это «отрицание», или там черт знает что... Тьфу! всё навыворот, все кверху ногами пошли»» [8, 237].
Менее эмоциональный, но зато более аналитический диагноз выносит Бурдовскому и Ко Радомский: «…всё, что я выслушал от ваших товарищей, господин Терентьев, и всё, что вы изложили сейчас, и с таким несомненным талантом, сводится, по моему мнению, к теории восторжествования права, прежде всего и мимо всего, и даже с исключением всего прочего, и даже, может быть, прежде исследования, в чем и право-то состоит? <…> я только хотел заметить, что от этого дело может прямо перескочить на право силы, то есть на право единичного кулака, личного захотения, как, впрочем, и очень часто кончалось на свете. Остановился же Прудон на праве силы» [8, 245].
В приведенных характеристиках можно заметить некоторые аллюзии не на позитивистские, а на некоторые другие идеи – в частности, на идеи современных Достоевскому европейских и русских социалистов и анархистов. Не случайно Радомскому приходит на ум имя П.-Ж. Прудона. Впрочем, объявляя «собственность» в своей нашумевшей книге «Что такое собственность?» (<1840>) «кражей», потому что она противоречит «справедливости», Прудон, который был представителем так называемого «социального анархизма», отрицал как частную, так и государственную собственность («общность»): в «собственности» неравенство условий порождается «силой», в «общности» его производит посредственность, оцениваемая одинаково с «силой». В этом смысле он действительно «остановился на <…> праве силы», считая справедливым «захват» всей собственности «обществом», чтобы она никому не принадлежала, а лишь использовалась [11].
Именно за это его критиковал один из идейных отцов «индивидуалистического анархизма» Макс Штирнер, который в своей книге «Единственный и его собственность» (<1844>) противопоставил этому культ личной собственности:
«Итак, что такое моя собственность? Только то, что в моей власти! На какого рода собственность имею я право? На всякую, на которую я даю себе право». При этом он тоже отождествлял «силу» с «правом»: «Право на собственность я даю себе тем, что присваиваю себе собственность, или даю себе власть собственника, полномочие права. То, что не могут у меня отнять, остается моей собственностью; так пусть же сила решает вопрос о собственности, и я буду ждать всего от моей силы!» [12, 8].
Симптоматично и то, что Докторенко основывает притязания Бурдовского к князю на принципе «справедливости», взывает к его
«здравому смыслу» и подчеркивает, что это не просьба, а требование: «Если признаете (что очевидно), то намерены ли вы, или находите ли вы справедливым по совести, в свою очередь получив миллионы, вознаградить нуждающегося сына Павлищева <…> Если да, то есть, другими словами, если в вас есть то, что вы называете на языке вашем честью и совестью и что мы точнее обозначаем названием здравого смысла, то удовлетворите нас, и дело с концом. Удовлетворите без просьб и без благодарностей с нашей стороны, не ждите их от нас, потому что вы делаете не для нас, а для справедливости. <…> мы все-таки требуем, а не просим. Требуем, а не просим!.. [8, 223-224]. Именно убежденность всей этой честной компании в собственном «праве» более всего поразила Мышкина: «…не хотят себя даже считать преступниками и думают про себя, что право имели и... даже хорошо поступили, то есть почти ведь так» [13, 280].
Как уже отмечалось, апелляция к «здравому смыслу», как и к точным наукам («математика», «арифметика»), – это оспоренные Достоевским еще в «Записках из подполья» принципы позитивизма [14, 130]. Что же касается верховенства «справедливости» и основанного на нем права требовать и даже «права» на «захват», то это уже принципы анархизма, в том числе и «социального анархизма», которые выдвигал Прудон.
Однако хотя автор «статьи» о князе и Павлищеве Келлер и ссылается на то, что «польза общества прежде всего» [8, 225)], читатель воспринимает эту ссылку с поправкой на сделанный непосредственно перед этим отзыв Ипполита о Келлере как о «промышленнике» [8, 224], то есть о человеке, действующем в собственных интересах. Поэтому здесь возникают ассоциации уже с «индивидуалистическим анархизмом» – анархизмом штирнеровского образца, пагубную притягательность которого Достоевский изобразил в «Записках из подполья» и «Преступлении и наказании» [7; 12]. Эти ассоциации, кстати сказать, находят опору и в других местах романа – в частности, в признании Келлера князю, что «он до того было потерял «всякий признак нравственности» («единственно от безверия во всевышнего»), что даже воровал» [8, 311]; Келлер предстает здесь своего рода пародийным предвосхищением Ивана Карамазова [7, 311].
Изучивший вопрос о возможном родстве Бурдовского с Павлищевым Ганя Иволгин так излагает происхождение этого героя: «ваша матушка, господин Бурдовский, потому единственно пользовалась расположением и заботливостью о ней Павлищева, что была родною сестрой той дворовой девушки, в которую николай Андреевич Павлищев был влюблен в самой первой своей молодости… <…> она вышла по склонности (и это я точнейшим образом мог бы доказать) за межевого чиновника, господина Бурдовского, на двадцатом году своего возраста» [8, 233].
При этом дальнейшая история его семьи выглядит так: «…«отец ваш, господин Бурдовский, совершенно не деловой человек, получив пятнадцать тысяч в приданое за вашею матушкой, бросил службу, вступил в коммерческие предприятия, был обманут, потерял капитал, не выдержал горя, стал пить, отчего заболел и наконец преждевременно умер, на восьмом году после брака с вашею матушкой»» [8, 233]. Значение греческого по происхождению имени героя «Антип» – «отчим», возможно, содержит аллюзии не только на псевдоотцовство по отношению к нему Павлищева, но и на подлинное идейное родство со Штирнером.
Любопытно, что биография отца Бурдовского странным образом напоминает историю жизни Макса Штирнера (1806-1856). Преподававший философию в разных учебных заведениях Берлина Иоганн Каспар Шмидт, который впоследствии взял себе псевдоним «Штирнер», женившись в 1843 году на Марии Денгардт и получив небольшое приданое, оставил преподавание. Вместе с женой они попытались начать собственное дело, но потерпели неудачу и впали в нищету. В 1847 году Штирнер развёлся с женой и с тех пор испытывал тяжёлую нужду, перебиваясь то попытками основать молочную торговлю, то комиссионерством и т.п. Несколько раз он сидел в тюрьме за долги, ничего значительного после «Единственного…» больше не написал и прожил после всех этих событий не так уж долго (примерно те же восемь лет, если, правда, считать, не от его брака, а от развода с М.Денгардт).
История жизни Штирнера, без сомнения, в общих чертах была известна Достоевскому. Фигура эта интенсивно обсуждалась в 1850-1860-е годы в среде европейских и русских интеллектуалов. Так, например, Н.Н.Страхов приводил пример из истории отношений Штирнера с его женой (правда, допустив при этом маленькую неточность) даже в одной из своих книг: «… немцы очень весело встретили фейербахизм, находя в нем освобождение от разных авторитетов. Макс Штирнер нашел весьма приличным посвятить свое сочинение своей любовнице, он надписал под своею книгою: meinem Liebchen Marie…» [11, 70] (М.Денгардт была уже в это время женой Штирнера – С.К.).
Жизненный крах Штирнера, должно быть, символизировал в глазах Достоевского, невозможность построить личное счастье на принципах «индивидуалистического анархизма». Недаром еще в кружке М.В.Петрашевского Достоевский произнес речь «о личности и эгоизме», в которой «хотел доказать, что среди нас более амбиции, чем человеческого достоинства, и что мы сами склонны к самоотвержению и разрушению нашей собственной личности по причине эгоизма и отсутствия ясных целей» [15, 129]. Между тем «извращение понятий и убеждений» Бурдовского и Ко [8, 279] заключается, по характеристике А.П.Скафтымова, в том, что «они устранили из морали свободу и иррациональные нравственные критерии положили на меру и весы рассудка; в дело любви они внесли принуждающие тенденции права» [16, 100].
Таким образом, философский интертекст в романе «Идиот» включает в себя тексты не столько философского позитивизма, сколько анархизма, а интертекстуальность в эпизодах с «нигилистами» проявляется не только через содержащиеся в некоторых декларациях героев аллюзии на идеи европейского и русского анархизма, но и через детали происхождения одного из них. Этим способом лишний раз удостоверяется внутренняя связь героев «Идиота», аттестованных Лебедевым как «некоторое последствие нигилизма», с идеями не столько позитивизма, сколько анархизма.
Литература
- Смирнов И.П. Текстомахия. Как литература отзывается на философию. – СПб.: ИД «Петрополис», 2010. – 208 с.
- Philosophy and Literature / Ed. by A.Ph.Griffiths. – Cambridge: Cambridge University Press, 1984. – 235 p.
- Edmundson M. Literature against Philosophy, Plato to Derrida. A Defence of Poetry. – Cambridge: Cambridge University Press, 1995. – 256 p.
- Philosophie in der Literatur. / Hrsg. von Ch. Schildknecht, D. Teichert. – Frankfurt am Main, 1996. – 392 p.
- Marquet J.-F. Miroirs de l’identité. La littérature hantée par la philosophie. – Paris, 1996 – 352 p.
- Philosophy and German Literature. 1700-1990 / Ed. by N.Saul. – Cambridge: Cambridge University Press, 2002. – 338 p.
- Кибальник С.А. Проблемы интертекстуальной поэтики Достоевского. – СПб.: ИД «Петрополис», 2015. – 432 с.
- Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 томах. – Том 8. – Л.: Наука, 1973. – 509 с.
- Ариповский В.И. Образ Ипполита в композиционной структуре романа Ф.М.Достоевского «Идиот» // Вопросы русской литературы. – Львов, 1966. – Вып. № 3. – С. 16-22.
- Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 томах. – Том 28. – Книга 2. – Л.: Наука, 1985. – 608 с.
- Прудон П.-Ж. Что такое собственность? – М.: Республика, 1998. – 367 с.
- Штирнер М. Единственный и его собственность. – Харьков: Основа, 1994. – 560 с.
- Отверженный Н. Штирнер и Достоевский. – М.: Голос труда, 1925. – 278 с.
- Белопольский В.Н. Достоевский и другие. Статьи о русской литературе. – Ростов-на-Дону: Fоundation, 2010. – 248 с.
- Достоевский Ф.М. Полное собрание сочинений: В 30 томах. – Том 18. – Л.: Наука, 1978. – 372 с.
- Скафтымов А.П. Тематическая композиция романа «Идиот» // В кн.: Скафтымов А.П. Собрание сочинений: В 3 томах. – Том 3. – Самара: Век № 21, 2008. – 540 с. – С. 55-130.